Птица камнем упала на разбитую кирпичную стену. Осмотрелась, нервно вращая булавочной головой, как башней игрушечного танка, наводя глаза-прицелы на обугленные внутренности убитого Города.
Вдруг её испугал шорох осыпающейся штукатурки. Под стену, нервно озираясь, пробирался снайпер.
Птичка дернула хвостиком, какнула и исчезла. «Полечу-ка от греха подальше, здесь даже мух не осталось», – на прощанье чирикнула она.
«Как они там? Чем занимаются? Выпивают, смотрят ящик, дискутируют. Влюбляются. Гуляют по магазинам. А я здесь. Не сегодня – завтра…»
Какое-то невыразительное, мутное чувство вылезло из него, просочилось сквозь кожу, камуфляж и зацепилось за эти камни, груды мусора, черные искореженные деревья, квадраты выбитых окон.
Крикнула, заикаясь, шальная очередь. Достаточно далеко. Метров двести. Не страшно – подсуетился инстинкт.
Ковырнула пальцем с хрустом соседние развалины и глухо чихнула мина.
Темнело быстро. Пошел снег. Мягкий, пушистый, легкий первый снег.
Он шел торжественно и тихо, засыпая этот разбитый Город, смерзшиеся обглоданные трупы, мрачные, холодные, забитые мокрой ватой липкого тумана небеса. «Странно. Рождество ведь сегодня. Чуть не забыл», — подумал он, подставляя рот летящим снежинкам, которые, как живые, мягко покусывали его лицо. Вот она – манна небесная — Благодать!
Зашевелила языком полузабытая молитва, и спекшиеся губы сами, бесконтрольно, вывели первые слова: «Пресвятая Владычице моя Богородице, святыми Твоими и всесильными мольбами отжени от мене, смиренного и окаянного раба Твоего, уныние, забвение, неразумение, нерадение…».
Какое правительство, какая демократия? Эти слова были здесь так же чужды и так же глупо звучали, как дешевое попсовое шоу на Пискаревском кладбище.
Забросила судьба тебя в Это. И ищи смысл. Пока не сдох. Без смысла человек не может. Без него он – тварь неразумная, тварь робкая, всего боящаяся. Смысл делает из нас человеков.
Город. Жизнь еще теплилась свечками в подвалах, огрызалась и воевала. Но смысл давно сбежал, уполз из этого Города. Он проскрипел, провизжал тачками беженцев, унылыми стариками и пенсионными книжками.
Смысл сдуло вместе с политтехнологами и рекламными кампаниями. Он ускакал национальными плясками и песнями, речами о свободе и независимости. Сгнил тайными публичными домами, нефтяными компаниями, шашлыками и квартплатами.
У входа в подвал больнички, старого хрущевского бомбоубежища недалеко от передовой, ждала очередь из раненых и убитых. Рядом гора дырявых, в запекшейся крови, бронежилетов. Современный апофеоз войны – вспомнил он Верещагина. Слугами Аида, грифонами, бродила между телами похоронная команда и выклевывала, выковыривала самое главное, что осталось от человека – документы.
Эти нелепые порванные обгоревшие бумажки.
Осторожно переступая раненых, лежащих прямо на ступенях, ведущих в подвал, он протиснулся к операционной.
Врачей-хирургов было трое. Медсестер шестеро. Раненых – около сотни.
Хирурги резали, медсестры вливали в желтые пересохшие рты водку, разжимали палками челюсти, держали за руки и за ноги, если было за что держать.
Солдатики или лежали без сознания, или стонали и выли, орали нечеловеческими голосами, поминая нечеловеческую маму.
— Это ты? – тронул его за плечо молоденький зареванный десантник. – У меня друг там, на улице, в конце очереди. Умирает. Спой ему, брат, он так любит твою «Осень…»
Спел.
Смысл – работа? Да. Чтоб не сойти с ума. И он таскал, держал, успокаивал, вливал, пел, пел, пил, молчал, единственно – только не резал.
«Славу русский поэт искони предоставляет военным и этой славе преклоняется», – писала Цветаева. Славные русские воины белели, желтели и умирали в этом подземелье, съежившиеся от боли. В глазах темнело, и он почти уже не различал лиц и тел, шатало и бросало, как пьяного, из стороны в сторону.
— Девочки, поставьте мне капельницу, — попросил он в минуту передышки. – Я почти трое суток не спал.
Медсестра воткнула в земляной пол лыжную палку, ввела в вену иголку с трубкой, повесила банку и мягко шепнула: «Удачи».
После капельницы он переполз в чулан или чердак, не разобрать. Там валялись старые пыльные матрасы. Он упал на один из них и уставился в гнилые доски потолка. Сна не было, спирт и димедрол уже не брали. Реальность смешалась с вымыслом, каким-то бредом, галлюцинацией. Он наяву видел, как маршировали по Красной площади отрезанные руки и ноги. Они бегали, пожимая друг другу ладони, приветствовали правительство и играли в футбол.
Начался обстрел. Как по расписанию взревела, застонала, кромсая город, тяжелая артиллерия из Толстой-Юрта. Она отрабатывала и так уже до фундаментов разбитые кварталы.
В углу зашевелилось тряпье, и из-под него выползла еле различимая в темноте девушка. Она придвинулась к нему, прильнула, дрожа всем телом, всей грудью, и воткнула нос в его горло.
— Я медсестра… После двух суток… А вы? Как страшно…
— Да уж… Невесело.
— А вы когда-нибудь были в зоопарке? – вдруг спросила она.
— Да, был в детстве… Не понравилось.
— А я не была. Почему-то меня это мучает здесь. Так хочется увидеть зверей мирных… в клетках… а не пацанов с автоматами… Вчера собаку бойцы принесли, с оторванной лапой, обрыдалась. В зоопарке – мир, животные, птицы, чистенькие, накормленные… а здесь… мне кажется, все – мертвые. Даже те, кто живые – мертвые. Просто разные стадии смерти у людей. Еще до пули, до ранения – умирают потихонечку. Вы знаете, кому бы я об этом ни говорила, никто меня не понимает. Главврач кричит – работай, сука! Нечего тут философствовать! Может, он и прав.
— Безусловно. Чем меньше думаешь, тем легче быть мертвым.
— А вы симпатичный, — приподнявшись над ним, прошептала она. Ее взгляд на цыпочках пробежал по его лицу.
— Да уж… симпатичный… Хе-хе.
— Вы знаете, почему я так сказала?
— Почему?
— Вы живой. Вы единственный живой, кого я здесь встретила. Я чувствую – вы другой. Вы никого не убили ведь, правда?
— Да, рука не поднялась еще, правда.
— Вот вы и живой поэтому… И я живая.
— Хм. И мы Адам и Ева в сгоревших райских кущах.
— Вы хотите меня сейчас?
— Мммммм…
— Вдруг завтра нас уже не будет? И мы тоже умрем-убьем? Давайте, пока живые! – и, судорожно обняв его, протиснула свои ладони под его камуфляж.
— Подождите… Я неделю не мылся. Это же – ужасно!
— Вот и славно, не мылся! Чукча ты мой дорогой. А я сейчас спирта принесу — и помоем, — торопливо прокричала она, выбегая… из этой спальни.
— Тебе пора.
— Куда?
— Домой, — ответили ему бойцы. Так всегда говорили всем, кому пора было отлежаться, перекурить, не ходить пару дней на задания, или, как ему, штатскому – домой.
— У тебя глаза не те, бояться перестал, на рожон лезешь, инстинкты стерло, убьют — домой.
Они летели на старом БТРе, рассекая туман: он, Ваня, Чек, Алена, Вася-Ёбстудей, танкист без танка, Володя, и еще несколько офицеров-спецназовцев, МЧСников и артиллеристов. Летели пьяные и орали во все горло в простуженные небеса: «Наш паровоз вперед летит, и есть еще винтовка!»
Развернувшись юзом на сто восемьдесят градусов перед испуганными летчиками и самолетом, чуть не задев крыло, братва посыпалась на бетонку, грязную взлетную полосу.
— Прощай, брат!
— Прощай, многоголосица!
— Культура — это тот предохранитель, который перегорает первым. А ты должен жить! Спеть о нас! Прощай, Культура!
Он смотрел на их веселые, такие мирные, добрые и солнечные лица, осветившие на миг грязь грозного неба. Улыбался, что-то кричал и бросал в иллюминатор бессвязное, душевное, горькое и дорогое. Он покидал Город. Думалось – навсегда.
«Я расскажу вам случай, это было в первую кампанию. В центре Грозного, недалеко от президентского дворца, на передовой, был такой бункер, куда свозили раненых и погибших. Привезли очередную партию. И ребята плакали там... Мужики когда плачут, это дорогого стоит. У них комбат погиб, капитан Марковец. И один парень сорвал звезды с погон и протянул мне: «Юра, возьми на память... от нас...». И у меня такой стих написался — капитан Марковец».
Капитан Марковец
Я не знал живого Марковца,
Я его увидел только мертвым
Возле Президентского Дворца
Перед грозным небом пулей стертым.
Я снимал на видео фасады
Обоженных лиц и душ бойцов.
Где, какие отольют награды
Для таких ненужных храбрецов?
И с погон погибшего срывая
Звезды, будто злое небо с глаз,
Мне солдат их протянул, кивая —
Вот, возьми, на память вам от нас.
Не забудьте эту грязь — дорогу
К смерти в унавоженной глуши,
У него две дочки, все же к Богу
Видно он отчаянно спешил.
У «Минутки», возле медсанбата,
Где по пояс рваные дома,
Видел я сгоревшего комбата
И державу, полную дерьма.
Дома, у меня, на книжной полке
Эти звезды до сих пор болят
Капитана Марковца — осколки
Всех доставшихся сырой земле ребят.
Ту войну нам этой не исправить,
Пусть всё перебили, что потом?
На госдаче мемуары править
Или же остаться с Марковцом?
Рождество. Мертвый город
Не пройти мне ответом
Там, где пулей вопрос,
Где каждый шаг сантиметром,
Время пять папирос.
Мертвый город хоронит
Свои голоса.
Потерялись и бродят
Между стен небеса.
Рождество наступило,
В подвале темно.
Сколько душ погубило
Напротив окно?
Я забыл, что в природе
Еще что-то есть.
Шестого приняли роды
Без шести минут шесть.
А наутро выпал снег,
После долгого огня
Этот снег убил меня,
Погасил короткий век.
Я набрал его в ладонь,
Сплюнул в белый грязь и пыль,
То ли небыль, то ли быль,
То ли вечность, то ли вонь...
Этот город разбился,
Но не стал крестом,
Павший город напился
Жизни перед постом.
Здесь контуженные звезды
Новый жгут Вифлеем,
На пеленке березы
Руки ноги не всем.
С Рождеством вас, железо,
Повязка венцом.
Медсестра Мать Тереза
С симпатичным лицом.
Прошлой ночью, как шорох,
Вспоминались дни:
Как Вы задернули шторы,
Как мы были одни.
Не пройти мне ответом
Там, где пулей вопрос,
Где каждый шаг сантиметром,
Время пять папирос.
Мертвый город с пустыми
Глазами со мной.
Я стрелял холостыми,
Я вчера был живой...
Чечня
Безразлично и малопонятно
На просевшем от снега снегу
Мертвецы, как родимые пятна,
Улыбались, застыв на бегу.
Необычные рифмы и позы
Отражались в зрачках странных глаз,
Как игра, как бумажные розы,
Как интимное напоказ.
Как разбросанные парашюты –
Оболочки, шелк, стропы тел!
И сухую солому — минуты
Гонит ветер в иной предел.
Души в небе, играя, быть может,
Наблюдают судьбу за мной,
Как дрожу я от мысли — тоже
И молю о вине иной.

